Сумрачная тревожная весть разлилась по городу. Заболел товарищ Сталин. Мы узнали об этом из репродуктора. Сдавленный медленный голос извещал о пульсе, давлении, температуре товарища Сталина. Я старался представить лежащего под одеялом, в жару, с мокрым полотенцем на лбу того, кого видел на мавзолее, парящего, подобно божеству в розово-синем сиянии. Медицинские сведения, вид больничной палаты, пузырьки с лекарствами не касались прекрасного дорогого лица, смотревшего с портретов, пылающего в небесах в луче прожектора, того волшебного виденья на мавзолее в розово-голубой дымке. Это видение не могло болеть, небо не могло болеть, мартовский прозрачный воздух, стеклянно трепетавший в открытой форточке, не мог болеть. Но мама и бабушка были удручены, притихли. Сама их походка казалась осторожной, робкой.
Я чувствовал эту тревогу на улицах. Встревоженные, катили трамваи. Встревоженные, молча, летели вороны. Инвалиды в каморках не ссорились, не напивались, сурово точили напильниками свои железки. Учителя вели уроки сухо, торопливо. В классах было тихо, Поляничко не бузил. Проходя в вестибюле мимо портрета Сталина, все поднимали глаза и тут же их опускали.
И вдруг ахнуло — умер Сталин. Об этом воспалённо, с истошной жутью, по многу раз в день извещало радио. Музыка, рыдающая, грозовая, тоскливая, плыла из репродуктора. Бабушка тихо охала. Мама молчала, поджимая губы. Соседка по лестничной площадке, жена железнодорожника, рыдала. По переулку катил грузовик с подъёмной люлькой, рабочий развешивал на фасадах красные с чёрным флаги.
Я чувствовал огромность случившегося. Что-то остановилось, стало оседать. Ещё было здесь, среди траурной музыки, чёрно-красных флагов, но уже остановленное, холодеющее, с неживой непомерной тяжестью, проседало. Сколько я ни жил, ни взрастал, Сталин был всегда, как всегда был воздух, вода, мама, колокольня, красная кирпичная школа, похоронка отца, ордена на груди блестящих военных, майор с гармонью в избе тёти Саши, лежащий в Волоколамских снегах парад, подбитый немецкий танк. Всё это было, но остановилось, прекратилось, оцепенело, стало медленно проваливаться. Случилась жуткая тишина, хотя по-прежнему гремели трамваи, звякал в руках дворника лом, отбивающий на тротуаре ледышки, журчала в водостоке талая вода, ревел за домами на заводе «Станколит» гудок, оповещая народ о беде.
В школьном вестибюле портрет Сталина был окружён чёрно-красной лентой. Учителя были в тёмном. Из школьного репродуктора лилась вязкая траурная музыка. Мы собрались в классе, притихшие. Не было возни, не хлопали крышки парт.
— У нас кошка всю ночь мяукала, — сказал Игрек Матвеев, он же Игорь Алексеевич.
— Будет война, — глухо произнес Кашехлебов.
— Карточки введут, — заметил Американец.
— Маме «скорую помощь» вызвали, — всхлипнул Манзон.
— Может, ошибка? Не умер? — тоскливо спросил Зуев.
Первым уроком была история. Учительница Надежда Петровна, в строгом чёрном жакете, простучала каблуками, усадила вставший класс.
— Лебедев, иди к доске, — позвала она, — расскажи, что ты знаешь о Парижской коммуне.
Владка встал за партой, посмотрел на учительницу влажными моргающими глазами, заикаясь, сдерживая слёзы, сказал:
— Извините, Надежда Петровна. Я не могу говорить. Умер товарищ Сталин. Не могу!
Я видел, что Владка врёт. Он знает урок. И учительница видела, что он врёт. Молчала, сухо сказала:
— Понимаю, Лебедев, садись.
У Владки дрожал подбородок, то ли от близких рыданий, то ли от смеха.
Сообщалось о похоронах Сталина. Гроб с телом выставили в Доме Союзов, в том самом великолепном, с мраморными колоннами и бриллиантовыми люстрами, где я однажды с бабушкой был на ёлке. Громадное, под потолок, дерево влажно пахло лесом, качались огромные хлопушки, скакали зайчики, белочки, Дед Мороз в красном кафтане, усыпанный блестками, что-то громогласно и сочно изрекал из белой бороды. Теперь же там стоял гроб и лежал Сталин. Сообщалось, что проститься с вождём направляются колонны московских заводов и учреждений, открыт свободный доступ граждан.
Объявили траур, занятия отменили. Мы сошлись у школы, собираясь идти на похороны. Мы не были угнетены, не скорбели «вместе со всем народом», о чём утробным кладбищенским голосом вещало радио. Нами владело желание, сродни любопытству, увидеть мёртвого Сталина. Мы были возбуждены, азартны и странно веселы. Это было веселье бегунов, прыгунов, желавших среди траурных маршей и кладбищенских воздыханий показать своё молодечество. Мы были малой отважной ватагой, вовлечённой в шальную игру.
Оттепель с синим небом, солнечной капелью, падающими с крыш сосульками сменилась морозцем. Из серого неба сеялся снег. Мне казалось, что ветер несёт снег сквозь голые деревья, дворы, переулки туда, где в гробу лежит Сталин. Люди торопились увидеть вождя в последний раз, прежде чем тот навсегда исчезнет.
По Сущёвскому валу мы достигли Савёловского вокзала. Здесь валила чёрная, вязкая, построенная в колонны толпа. Снег летел на тёмные пальто, шубы, шапки. Качались кроваво-красные знамёна с траурными лентами. Появлялись и пропадали в метели портреты Сталина. С высоты огромного дома взирали алебастровые физкультурницы, колхозницы, лётчики в античных балетных позах, с холодными прекрасными лицами.
Мы виляли по тротуару, пытаясь влиться в колонну. Нас отгоняли активисты с чёрно-красными повязками. Поднятые на древках, кренились транспаранты с названиями заводов, учебных заведений. «Хлебозавод имени Микояна», «Швейная фабрика № 8», «Московский институт инженеров транспорта». Ветер заваливал транспаранты, трепал траурные ленты. Сквозь пургу взвывали проносящиеся электрички, тоскливо выл заводской гудок.
В колонне шёл парень в тощем пальто, с голой шеей. Вышагивал, как цапля, высоко поднимая колени. Глаза не мигали, лицо отрешённое, будто его вели на расстрел. Шёл рабочий в ушанке, с железным лицом, с кривыми, как шрам, морщинами. На ушанке остался след от звёздочки. Женщина в платке, измождённая, с синеватым лицом, качала головой, словно с чем-то не соглашалась, от чего-то отказывалась. Лицо её было мокро то ли от слёз, то ли от талого снега. Девушки шли, тесно сцепившись локтями, боясь расцепиться, чтобы их не унесло. Чёрно-красные ленты змеились над их головами.
Я чувствовал мощную, истовую, надрывную волю, толкавшую колонну. Колонна останавливалась, набухала, вновь растягивалась, как резина. Её притягивал мощный магнит из зала с мраморными колоннами и венками.
Мы миновали дом с лепниной и гранитным цоколем, где Владке грозили финкой. Нарядный фасад помрачнел, на нём проступили пятна. Эти тёмные пятна проступали на лицах, на транспарантах, на небе. Сталин, спокойный, величественный, в парадном френче с цветной кокардой, вёл толпу к своему гробу.
У Палихи солдаты пропускали колонну, отсевая посторонних. Офицер грубо остановил нас, погрозил кулаком:
— Валите домой, целее будете!
Мы решили пробраться через Селезёевку, Подвески, к Казицкому. Садовая была пустой, в жестоких металлических отблесках. В метели торопились люди, все в одну сторону. Так панически бегут муравьи, когда разоряют их муравейник. Траурные флаги хлопали над головами бегущих. Вдалеке Садовую переползала жирная гусеница колонны.
Мы миновали Каретный, сад «Эрмитаж». Там со своей рассохшейся скрипкой таился дед Михаил. Кинулись по Страстному бульвару к Трубной. Было тесно, люди толкались. Мужчина без шапки нёс на плечах ребенка. Ребенок таращил глаза, вцепился мужчине в волосы. Женщина толкала инвалидную коляску, в коляске, укутанный ватным одеялом, мертвенно застыл человек. Старуха хромала, по-птичьи вскрикивала. На одной ноге у неё не было туфли, волочился мокрый грязный чулок.
— На кого нас бросил, товарищ Сталин! – причитала она.
У Трубной стояли военные грузовики. Солдаты не пускали народ к Кузнецкому, разворачивали на Цветной бульвар. Люди лезли под грузовики, их вытаскивали, грубо толкали:
— Куда прёшь!
Мы просачивались дворами и переулкам, петляли среди особнячков, вбегали в дующие подворотни. На верёвках качалось твёрдое, как кровельное железо, бельё.
Мы были юркие, ловкие, бесстрашные, протискивались в щели, огибали грузовики. Оказались в Столешниковом. Здесь всё залипло, хрипело, чавкало. Люди мяли друг друга, их волокло, склеивало. Мы едва не залипли в этом вязком клейком гудроне, выбираясь из него, как мухи из варенья.
Двор, где мы оказались, был глухой, зажат домами. Дома срослись, открывали ломанный многоугольник неба.
— Куда дальше? – спросил Щегляев.
— Не пройти, задавят, — сказал Кашехлебов.
— Зачем я не сокол? Зачем не летаю? – хмыкнул Поляничко. Лицо его было бескровное, губы посинели, тощее тело под утлым пальто дрожало.
Владка крутил головой, смотрел на крыши.
— Пойдём по крышам, — сказал он. — Лестница!
По стене дома уходила вверх пожарная лестница. Её низ был заколочен досками, чтобы не лезли без надобности.
Щегляев ухватил край доски, мощно дернул. Доска не поддалась. Он набычился, шея вздулась. Он рывком отодрал доску, скрипнув гвоздями. Мы отодрали доски, вдоль сырого фасада забрались на крышу. Жестяная кровля гудела под ногами, дул ветер, летел снег. Впереди туманно громоздились большие здания, загораживая Красную площадь. В прогал, занавешенный метелью, виднелась кремлёвская башня с рубиновой звездой.
Прогрохотали по крыше. Внизу сипело, гудело, чавкало. Чёрная толпа из Столешникова упиралась в другую толпу, и та медленно её поедала.
Мы пробежали по крыше мимо слуховых окон. Крыша кончилась. Один дом прилипал к другому. Между его перепончатой крышей и нашей был перепад. Мы ухали вниз, с одной крыши на другую. Внизу шевелилась толпа, её продавливало, втискивало в теснины домов. Снег падал в неё, она густела, хлюпала, как чёрное варево. По другую сторону улицы по крышам бежали люди, прыгали, повисали в воздухе и ухали на кровлю, продолжали бежать. Бежали к тому, кто звал их, молча возлежал среди роз. Сталин созывал народ, который столько раз поднимался по его зову, шёл в пекло войны, надрывался на стройках, обожал его, внимал его вещему слову. Теперь Сталин в последний раз звал к себе народ, и народ оставлял свои жилища, бросал станки, поднимался с больничных коек и бежал, торопился, хотел на прощанье увидеть родное лицо, услышать от вождя последнее напутствие.
Мы пробежали несколько крыш. Следующий дом отделялся от соседнего прогалом. Его крыша была ниже той, на которой мы стояли, и длинным прыжком можно было перемахнуть прогал.
Мы стояли, не решаясь прыгать.
— Не смогу, — замотал головой Игорь Алексеевич.
— И я не смогу, — сказал Американец.
— Можно попробовать, — Кашехлебов заглядывал в прогал на асфальтовое дно.
— Я не стану, — Зуев отошел от края.
Ветер гнал по крыше сухой снег. Через улицу мчались по крышам люди, такие же, как и мы, скакуны. Толпа валила, словно её продавливали поршнем. Тот, невидимый, что лежал среди белых колонн и багровых роз, звал к себе.
Щегляев отошёл от края, разбежался, загрохотал, мощно толкнулся и, крутя ногами, перелетел прогал. Ухнул на соседнюю кровлю. Отбежал от края.
— Была не была! – Владка разбежался, крепко ударил ногой, перелетел прогал. Стоял внизу на соседней крыше, обратив лицо вверх, манил меня.
Я отошёл к слуховому окну. Помчался, слыша, как ухает кровельное железо. Скакнул. Стена дома приближалась. Я был готов шмякнуться о неё, но чудом достал крышу, закачался на краю, отполз, слыша, как ухает в моём сердце кровельное железо.
— Давай! – кричал Владка, маня остальных. Те окунули лица вниз, смотрели в прогал на асфальт. — Ну, мёртвая, пошёл, пошёл!
Лица исчезли. Был виден край крыши на светлом небе. Из-за края вынесся тощий, в развеянном пальто Поляничко. Крутя ногами, летел, чёрный на светлом небе. Я видел его раскрытый рот, выпученные глаза, развеянные полы пальто. Не долетел, шмякнул о стену, хрустнул, сполз вниз. Лежал на асфальте, разбросав руки, согнув в коленях тощие ноги, как курица на рыночном прилавке.
Головы Зуева, Американца, Кашехлебова, Игоря Алексеевича появились и смотрели вниз, где лежал Поляничко.
— Насмерть, — сказал Владка.
Случилось ужасное — летящий в развеянном пальто Поляничко, его раскрытый беззвучный рот, выпученные в ужасе глаза, хлюпающий стук о стену и другой, об асфальт. Его недавнее, с синими губами, лицо: «Зачем я не сокол? Зачем не летаю?» — и развеянные, как крылья чёрной птицы, полы пальто.
Щегляев, Владка и я пробежали по крыше к слуховому окну. Нырнули в чердак. Среди пыли и тьмы отыскали чердачную дверь. Выбили хлипкий запор. Сбежали по лестнице мимо квартир. Я боялся увидеть Поляничко, его раскрытый рот, выпученные глаза, чёрные крылья пальто. Подъезд выходил на улицу, в толпу, в вязкую гущу. Мы старались пробиться сквозь резиновую толщу, обогнуть дом и попасть на двор, где лежал Поляничко. Но толпа надавила, втянула нас, завернула в липкий рулет. Мы сопротивлялись, молотили локтями, но нас разносило в разные стороны, проворачивало в чмокающем фарше. Я уже не видел друзей. Меня давили, тянули. Я был внутри чёрной лавы, которая оттаскивала меня от мёртвого Поляничко. Вокруг дышали, кашляли, сипели. Толпа застывала, сдавливала. Было трудно дышать. Я упирался лицом в бритый затылок под кепкой, видел красные уши. Чужая спина толкалась, старалась меня оттеснить, но теснить было некуда. Сзади давила грудастая женщина. Я слышал её сиплое дыхание, чувствовал мякоть её груди. Справа давился пожилой человек в «пирожке», с меховым воротником. У него было свежее лицо, румяные губы, комочек бороды, какую носят профессора. Он больно жал на меня плечом:
— Какие мы сыновья? Не уберегли отца! Прости нас, товарищ Сталин! – сказал он слёзно.
Слева задыхался казах с лицом, похожим на бубен. На щеке морщился рубец от ожога. Заваливался на меня, когда толпа колыхалась:
— Мы в атаку шли, кричали: «За Сталина»! За кого теперь буду кричать?
Я чувствовал непомерную силу, влекущую толпу. Словно гигантский паровоз грохотал на стальных рельсах, тянул за собой громадный состав. Эта железная сила влекла профессора в «пирожке», казаха, ходившего в атаку, женщину, давившую меня грудью. Эта сила влекла и меня, не знавшего её природу, а только стальную мощь. Она влекла Щегляева, перенесла его с крыши на крышу. Влекла Поляничко, шмякнула о стену. Эта сила исходила из Северного полюса, шла через гигантские пространства, пронзала множество душ и сердец, вела сквозь толпу, к Дому Советов, в зал с колоннами, к мёртвому Сталину. Погружалась в гроб, в цветы, в умершее сердце. Толпа валила, желая его воскресить.
У Дома Советов стоял заслон из военных грузовиков. Солдаты в парадной форме сдавливали толпу, стискивали, выжимали из неё сок. Толпа мелела, тянулась сквозь солдатский строй к открытым дверям, над которыми качались красные флаги с чёрными лентами.
Я почувствовал страх, нежелание идти под эти флаги в раскрытые двери. Хотел кинуться вспять, но сзади давили, заталкивали в двери.
Музыка лилась тягучая, бархатная, колдовская. Блестели штыки стоящих на карауле солдат. Свет был глухой, сумеречный, с красными отсветами, как на нашей настольной лампе. Бабушка накрывала её красной косынкой, и я сквозь бред видел чёрно-красный ночник. Я почувствовал, что бред начинается, и я сейчас упаду. Обморок приближался. Я стал оседать. Мужчина, идущий рядом, меня поддержал. Мы вошли в зал.
Колонны рядами уходили вдаль. Люстры были затянуты тёмной, пропускавшей свет материей, как солнце сквозь закопчённое стекло. Среди колонн в пустоте стоял гроб, покрытый цветами. Из цветов смотрел Сталин, его усы, желтоватый лоб, закрытые веки, подбородок, часть шеи с воротником френча. Он был тихий, покорно позволил положить себя в гроб, усыпать тяжёлыми, пахнущими оранжереей розами. У гроба стояли Берия и Молотов, такие же, как на портретах, только полнее, с мятыми лицами, с чёрно-красными повязками на рукавах. Мы шли, отделённые от Сталина бархатной бахромой, повисшей между медными стойками. Я всматривался в спокойное, под затуманенными люстрами лицо, и мне показалось, что это лицо стало вдруг уменьшаться, утекать в воронку, как вода в ванной. Всё втягивалось в эту воронку: колонны, люстры, штыки солдат, стоящие у гроба Молотов и Берия. И я исчезал в этой воронке вместе со всеми городами, небесами. Пропадал в этом желтоватом усатом лице.
Я вышел на воздух. Шла толпа, оглушённая, воспалённая, облучённая таинственными, реющими в зале лучами. Летел снег. В снегу высилась гостиница «Москва».
Публикация - Газета "Завтра" №8, март и 2022. |